А тогда… тогда еще верили в будущую благодать, в "прочное единство рядов" и способность любить, ждать единственного еще не осмеивалась как нечто несовременное, забавное, пустячное…

А те, кто уже не верил в чудесную силу провидения вельможного, бестолкового Леонида Ильича, как они жили и умирали? Например, Корней Иванович Чуковский, писатель, литературовед, детский поэт, почетный член Оксфордского и других университетов? Он одним из первых понял могущество таланта Александра Солженицына, возможности его страстной жажды правды. Ведь одно время будущий Нобелевский лауреат жил на даче у Корнея Ивановича…

Так вот, значительную часть своего Состояния Чуковский завещал Солженицыну. Об этом мне рассказала Лидия Корнеевна, его дочь. Однако Александр Исаевич от дара отказался, рассудив:

— Так много мне не нужно. В лагере мне хватало тридцати копеек в день.

Я спросил у Лидии Корнеевны:

— Чем объяснить близость вашего отца и Солженицына? Все-таки разница лет… судеб… Что Солженицын давал ему?

— Лишние годы жизни, — ответила Лидия Корнеевна. — Лев Наумович, вы даже не представляете себе, что это за человек Александр Исаевич! Он обладает необыкновенной энергией и заражает ею всех окружающих. Мой отец и почитал, и любил его. В присутствии Солженицына становился как ребенок… то есть энергичен, жизнедеятелен, весел… Это была любовь.

Вот и вообразите себе "великое противостояние". На одной стороне — "неблагонадежный" Корней Иванович Чуковский, еще более "неблагонадежный" Александр Исаевич Солженицын, а на другой — мощный партаппарат, регламентирующий, кого за что нам следует любить и уважать, а против кого выступать "все, как один"… Представьте себе, какую силу духа и любви надо было иметь, да еще в столь преклонном возрасте (Корнею Ивановичу Чуковскому было далеко за восемьдесят), чтобы живо интересоваться чужой судьбой и благодарить небо за предоставленную возможность помогать другому в беде… К сожалению, еще многие знают о Корнее Ивановиче только то, что он написал "Муху Цокотуху", которая "по полю пошла" и "денежку нашла"… Как оскорбительно мало! Мало прежде всего для себя, для собственной души…

Но я верю — скоро, очень скоро люди, уставшие от собственной раздражительности, агрессивности, всякой массовой литературы и музыки, от изобилия обнаженных женских тел, "обляпавших" заборы и фасады зданий, — захотят не ненавидеть, не презирать, но понимать и любить… И тогда душа их запросит хорошей, доброй, умудренной литературы. И тогда опять, как когда-то, станут потребны томики прозаика Юрия К. Уверен — станут. Уверен потому, что в свое время был потрясен немой нечаянной сценой… Ранним зимним утром. В церкви на Ваганьковском кладбище…

Мы вошли в церковь вместе с писателем Василием Росляковым. Что я знал о жизни Юрия К.? То, что рассказчик он превосходный, "от Бога"… То, что, увы, пил и спился… Вид его, особенно в последние годы, был весьма и весьма непритязателен, если под непритязательностью понимать помятый облик, вечно старые, неглаженные брюки, рубашку, кое-как засунутую за пояс, стоптанные и, конечно, нечищенные ботинки… Лицо оплывшее, седые раздерганные клочья волос… разжиженный свет больных глаз… Строгие, затянутые в костюмы дежурные у входа в Дом литераторов частенько не пускали его внутрь, не верили, что писатель может выглядеть столь непрезентабельно… И мне, по правде, казалось, что рядом с этим, рано изношенным, истертым жизнью человеком, обремененным к тому же пороком алкоголизма, ну никак не способна сиять чья-то красота. Он весь предназначался словно бы для одних глухих углов, где пахнет скверными пивными ополосками и ползают по замызганному казенному полу серые мухи…

Умер он без большой неожиданности для окружающих. К тому все шло… А ведь ему не было еще шестидесяти. Друзья скорбели, жалели, прикидывали, что он мог бы еще, если бы…

И вот кладбищенская церковь. Гроб. Слабое сияние догорающих свечей и плотные тени… Запах ладана, хвои…

И тут, у гроба, вблизи лица усопшего, покрытого желтизной, вдруг мы видим молодую женщину. Нет, не так. Мы с Росляковым остолбенели, едва приблизившись к гробу, не от чего другого, а оттого, что увидели одетую в черное, со свечкой в изящной бледной руке необыкновенную красавицу… Она одна провела с покойником всю ночь, отстояла…

При виде такой самоотверженности я лично испытал смущение, поверженный в прах прагматизмом своей цели — вынести тело для дальнейших ритуальных действий…

Она, красавица, лишь подняла на нас свой прекрасный взор, взмахнув темными ресницами… один раз… и снова вся принадлежала покойному Юрию К. и своей скорби по нем…

Как мы выяснили с течением времени, она не была ни близким ему человеком, ни любовницей, ни родней… Она любила в нем его талант любить и понимать других. Она любила его за редкостную способность чувствовать так тонко и глубоко, за радость встречи, которая окрыляет душу, когда вдруг обнаруживаешь в незнакомом писателе нечто притягательное, родственное… Она его за слово полюбила, представьте себе! За точное, бьющее в самое сердце, серебряное слово! Возможно, его певческий, страстный и вместе с тем застенчивый голос она особенно остро почувствовала тогда, когда читала вот это:

«Я подхожу. Ноги мои дрожат, мне делается вдруг чего-то страшно.

— Прижмись ко мне, Алеша, — просит Лиля. — Я совсем замерзла.

Я обнимаю ее и прижимаюсь к ней, и мое лицо почти касается ее лица. Я близко вижу ее глаза. Я впервые так близко вижу ее глаза. На ресницах у нее густой иней, волосы выбились из-под шали, и на них тоже иней. Какие у нее большие глаза и какой испуганный взгляд! Снег скрипит у нас под ногами. Мы стоим неподвижно, но он скрипит. Сзади раздается вдруг звонкий щелчок. Он сухо катится по доскам, как по льду на реке, и затухает где-то на краю платформы. Почему мы молчим? Впрочем, совсем не хочется говорить.

Лиля шевелит губами. Глаза ее делаются совсем черными.

— Что же ты не целуешь меня? — слабо шепчет она. Пар от нашего дыхания смешивается. Я смотрю на ее губы. Они опять шевелятся и приоткрываются. Я нагибаюсь и долго целую их, и весь мир начинает бесшумно кружиться. Они теплые. Во время поцелуя Лиля смотрит на меня, и теперь я вижу, как она меня любит.

Так мы целуемся в первый раз. Потом она прижимается холодной щекой к моему лицу, и мы стоим не шевелясь. Я смотрю поверх ее плеча, в темный зимний лес за платформой. Я чувствую на лице ее теплое детское дыхание и слышу торопливый стук ее сердца, а она, наверное, слышит стук моего сердца. Потом она шевелится и затаивает дыхание. Я отклоняюсь, нахожу ее губы и опять целую. На этот раз она закрывает глаза».

Неведомая нам с Василием Росляковым красавица ведала, видимо, свое, прилелеянное у самого сердца, — человек, способный так высоко чтить мгновение жизни за многих, за очень многих, не умеющих воспринимать его как подарок, как ценность, как сюрприз со всеми своими видимыми, слышимыми особенностями, — достоин любви, достоин преклонения…

И ах, как горько, как безутешно рыдала эта печальная красавица на поминках, как прекрасно было ее лицо в слезах, одухотворенное преданностью таланту…

Даже и не плакала она, а убивалась по нем… И пока будут существовать подобные очарованные странницы в мире литературной фантазии, — мужчин, одаренных писательским серебряным пером, не убудет… И даже в самое смутное, хаотичное, малоустойчивое, вроде нашего нынешнего, время, кто-то из них, подобно Юрию К., возьмет за сердце вещей сочностью живописания просторной простоты бытия:

«Мне нужно было попасть на утиное озеро к рассвету, и я вышел из дому ночью, чтобы до утра быть на месте.

Я шел по легкой пыльной дороге, спускался в овраги, поднимался на пригорки, проходил реденькие сосновые борки с застоявшимся запахом смолы и земляники, снова выходил в поле… Никто не догонял меня, никто не попадался навстречу — я был один в ночи.